Ледоход
Мне нравится ритмический рисунок
фасадов, выходящих на канал.
Неспешный пешеходный ритуал
почти способен исцелить рассудок.
Я в Питере. Совсем как жизнь назад,
когда мы были вместе. Летний Сад
покамест гол. В холодных крупных каплях
скамья – где ты меня, похорошев
от возмущенья, в чём-то упрекала.
Хотя не вспомнить, чем был вызван гнев.
В те дни, когда любая наша встреча
была почти ристалищем – калеча
друг другу души, заново слепя
из похоти и слов самих себя –
мы стали нераздельны. Зеркала
вне понимания добра и зла.
Но мы стремились к большему: творить
друг друга из иного матерьяла.
Скорей всего, тогда и воссияла
любовь. Не устаю благодарить
за то, что это было, было, было…
За то, что это сердце мне разбило
и научило в рифму говорить.
Был новый день – и в каждом Божьем слове
уже звучал невидимый орган.
Казалось, мы почти равны богам
хтоническим – несытостью любови.
Сочились соты изобильным мёдом
поэзии и мудрости. И мёртвым
влюблённым я завидовал — за то,
что их не может разлучить ничто.
Я был землёй – ты проливалась влагой;
и не было иного дела мне,
чем впитывать её с немой отвагой
до самых стыдных потаённых недр –
и отдавать. Потом я был – река.
И ты плыла над ней, как облака.
Пришла зима, и всё сковало льдом.
Я изо льда пытался строить дом.
Ты уходила, после возвращалась,
стоически терпела этот лёд.
Ты мысленно со мной уже прощалась,
а я ещё был счастлив, идиот.
Ты поощряла новую попытку –
и я впивал как воздух эту пытку.
Но в миг, когда ты насовсем ушла –
я не поверил. И настала мгла.
Уже не знаю, что пришло на смену:
усталость, дружба, или просто быт –
но бесконечный перечень обид
вдруг выветрился и утратил цену.
Мы всё-таки общаемся. И мне
почти светло с тобой наедине.
Теперь я́ репетирую уход.
Страшна не смерть — страшно непостоянство,
фальшь в самой первой из небесных нот.
(А впрочем, ты не любишь гегельянство –
и соприкосновенье двух свобод,
навроде, отторженья не даёт.)
Теперь вокруг полно случайных лиц,
и я всё чаще – разум на ущербе –
умильно вслушиваюсь в милый щебет
видавших виды молодых волчиц.
И снова – с силой воли, равной щепке –
их головы склоняю к чреслам, ниц.
Скосив глаза в московское трюмо,
привычно наблюдаю (не без форса)
два невесть чьих переплетённых торса,
безликих, как безумие само.
Хочу забыть о будущем; не быть.
Мне, знаешь, больше некого любить
опричь тебя. Точнее – невозможно.
Мы, повторяю, нераздельны – там
внутри, где между рёбер пустота
пока ещё пульсирует тревожно.
Мне не на что надеяться. Но мне
дано так много, что в подлёдном сне,
в бреду московском, в яви залетейской –
я благодарен всхлипом горловым.
Весь этот Город – памятник любви;
и нам с тобой в его пространствах тесно.
Настанет некий невозможный год –
застонет, вспучится и треснет лёд;
и тронет в направлении к Заливу,
поддавшись неразумному порыву –
что означает смерть. И он умрёт,
приветствуя такую перспективу.
И дальше к Океану потечёт.
Я очень часто вижу этот сон…
В том безъязыком месиве – где всё
сольётся и воскреснет, где преграды
меж любящими, наконец, падут –
звучит аккорд иного звукоряда.
Он равно внятен облакам и льду.
Ритмический рисунок этих волн
не отражал от века никого.
Смешно, но я и вправду верю в это.
И что с того, что вновь стою один,
следя глазами нежности и света
ход облаков, подобный ходу льдин.
Ода на 300-летие Питера
На тающей земле лежал дерновый крест,
и рявкали салют победных пушек жерла.
Отныне и навек владыка здешних мест –
пощипывала ус Шемякинская жертва.
А он своих птенцов мирволил батогом,
вплетая в русский мат голландские лексемы.
И разрушался миф о царствии благом,
и настилалась гать для Пушкинской поэмы –
как сумасшедший швед, хозяин здешних вод,
свой скипетр за игрой в солдатики прохлопал.
Из пресноводных дюн, из гнилостных болот
на Третий Рим вставал Второй Константинополь.
Из месива костей, из воли и труда
он встал на берегу и отразился в водах.
И с рук его творца стекала не вода –
тускнеющая кровь, как при тяжёлых родах.
Империя дала непоправимый крен,
и трубочный табак над парусами лёгких
змеился как штандарт. Но ветер перемен
так засвистел в ушах, что по сей день оглохли.