* * *
А если спросят дети нас, дебилов,
кем были вы в стране угля и стали,
то скажем так: героями из фильмов
мы были под большими небесами.
Какие всё прекрасные моменты
в зеленых летних кинопавильонах,
размытые, плохие киноленты
и сноп лучей на головных уборах.
А если спросят, что это за люди,
которые гуляют по бульвару,
потом стоят подолгу на распутье,
в спортивные одеты шаровары?
Сойдутся вместе – ерунду морозят
и, выпивши, закусывают хлебом,
то скажем так: утри курносый носик,
ты не стоял вот так под этим небом.
* * *
Пусть подъемный кран приносит сердце в клюве,
это не спасет,
и стрела, летящая в одном ирландском клубе,
на пол упадет.
На земь упадет в городке конкретном
звезда в окне,
и лицо любимое от мыслей станет смертным,
улыбнется мне.
Пусть цикады времени на газонах
не стрекочут тогда,
мотыльки зеленые не трещат в плафонах
никогда, никогда.
В новый век холодный, как через дорогу
с желтой полосой,
теплые, живые, ты выпил немного –
пойдем же домой.
* * *
маме
Такая жизнь, такая жизнь,
в семь лет война, в окошке Азия,
с крахмальной синевой кумыс,
когда, глаза закрывши на зиму,
голодные ложились спать,
вставали, голода не чувствуя.
«Там тоже счастье было грустное,
пойми.» Да что там понимать.
С какой-то ясностью обманчивой
тебя я вижу молодой
в дверях над белою чертой
с обратной стороны засвеченной.
Ты ночью в каменном мешке –
венец Громыкинского зодчества –
белеешь со свечой в руке,
как жизнь над бездной одиночества.
* * *
Стравинского они играли так,
что я вскричала «вау»,
чем удивила женщину в летах,
на выходе пальто было рукаво,
и музыка отрава, на нее
ложится всё, что в жизни не сложилось,
за легкость, за веселое житьё
еще ответишь, когда ночью в минус
уходят, пряча нотные листы,
под черными зонтами музыканты,
и вымокший пожарник, как бинты,
рвет сплющенные шланги из гидранта.
Воскресенье
Когда уеду я, когда отчалишь ты,
от площади одной, где по ветру кусты,
отклеится нетрезвый человек,
не человек, а так, пальто и шапка,
и на часы вокзальные сквозь снег
прищурится и вздрогнет зябко.
Как хорошо мы знали этот взгляд
куда-то мимо, вверх, из-под мигрени,
гадающий: то ли часы спешат,
то ли опаздывает воскресенье.
Ложится снег на грязные весы,
вода стекает вперемешку с паром
на рельсы, и, царапая язык,
бьет колокол над Киевским вокзалом.
Приходит воскресенье навсегда,
на долгий срок, и этот в мятой шапке,
работник перекатного труда,
он тоже воскресает в общей давке.
Железную толкает хренотень,
дежурное выкрикивает что-то,
чтобы в окне доплыть до поворота,
чтоб в памяти остаться насовсем.
* * *
Гул затих, я вышла на подмостки,
а очнулась в городе Свердловске,
в памяти бездонная дыра,
в пачке ни единой папироски,
в городе Свердловске все киоски
навсегда закрыты в пять утра.
Есть зато окурки на вокзале,
если вам случится, что едва ли,
оказаться, словно сироте,
где-нибудь на северном Урале,
посмотрите в голубые дали,
сядьте на скамейку в темноте.
В том краю, как и в любом проездом,
к личным наблюдениям полезным,
я прибавила такую тьму,
где рабочий бьет ключом по рельсам,
будто бы вели его нарезом
в пять утра по сердце моему.
Глобус
В стране знамен и вечного парада
жила я и с задачками боролась,
но как-то раз отец на всю зарплату
купил мне голубой огромный глобус.
С завязанными он подвел глазами
и снял повязку и глаза открыл мне,
я увидала шар земной с лесами
и океанов перехлест акрильный.