Художник: Лера Чуйкова
Мироздание Михаила Зощенко настолько советское из советских, что даже смешно и задуматься на тему «Зощенко и Европа» — где Зощенко и где Европа? Кого в Европе можно поставить рядом с ним, родившимся из пены коммунальных стирок и терок? Ведь любая личность, спустившаяся в его мир из европейских заоблачных высей, непременно обладает ослепительным гардеробом, одеколоном, фотоаппаратом, брюкодержателем и так далее. А у нас что? Вот выйдешь, например, в поле, за город… Домишко какой-нибудь за городом. Забор. Скучный такой. Коровенка стоит этакая скучная до слез… Бок в навозе у ней… Хвостом треплет… Жует… Баба этакая в сером трикотажном платке сидит… Делает что-то руками. Петух ходит.
Ох, до чего это скучно видеть!
Да и в городе не лучше. Хотя, конечно, в данном случае, в этой скучной картине городской жизни автор берет людей мелких, ничтожных, себе подобных и отнюдь не государственных деятелей или, скажем, работников просвещения, которые действительно ходят по городу по важным делам и обстоятельствам…
Так примерно рисует Зощенко современную ему советскую действительность, а веселого читателя, «который ищет бойкий и стремительный полет фантазии и который ждет пикантных подробностей и происшествий, автор с легким сердцем отсылает к иностранным авторам».
Сам же автор «просто не рискует сочинять небылицы о тамошней иностранной жизни.
Конечно, какой-нибудь опытный сочинитель, дорвавшись до заграницы, непременно бы тут пустил пыль в глаза читателям, нарисовав им две или три европейские картинки с ночными барами, с шансонетками и с американскими миллиардерами.
Увы! Автор никогда не ездил по заграницам, и жизнь Европы для него темна и неясна».
Иногда он, впрочем, позволял себе заграничные зарисовки, объясняя, почему у них, у буржуазных иностранцев морда более неподвижно и презрительно держится, чем у нас – как взято у них одно выражение лица, так и смотрится с этим выражением на все остальные предметы. Ибо буржуазная жизнь довольно беспокойная, без такой выдержки они могут ужасно осрамиться: там уж очень исключительно избранное общество, кругом миллионеры расположились, Форд на стуле сидит, опять же фраки, дамы, одного электричества горит, может, больше как на двести свечей…
Западная «красивая жизнь» в глазах Зощенко годилась лишь для пародирования. Или не для самого Зощенко, но лишь для его Повествователя? После сталинского удара, обрушившегося на голову невинного, казалось бы, юмориста, его жена написала лучшему другу писателей длиннейшее письмо, в котором среди излияний любви к вождю и оправданий своего суженого упомянула и о том, что Зощенко всегда отказывался от заграничных приглашений, «так как не видел для себя никакого интереса в этих поездках».
В конце письма самоотверженная заступница выражает робкую надежду, что ее несчастный спутник жизни когда-нибудь все-таки сумеет изобразить красоту и величие наших людей и нашей неповторимой эпохи – теперь он ясно осознал всю необходимость для народа именно такой «положительной» литературы, «воспитывающей сознание наших людей, особенно молодежи, в духе наших великих идей». Вряд ли Сталин поверил хоть на миллиграмм в способность Зощенко воспитывать молодежь в духе сталинских идей, но продолжение могло его заинтересовать: «Если же такая работа окажется выше его сил и возможностей, может быть, он напишет… сатирическую комедию, осмеивающую жизнь и нравы капиталистической эпохи».
Даже любопытно, что можно написать про заграницу, никогда не бывая там и не видя в том никакого интереса. Однако социальный заказ заключался именно в этом. Написанную впоследствии комедию так никто и не увидел, но продовольственную карточку Зощенко восстановили. В соответствии с девизом Остапа Бендера «Запад нам поможет!»
Комедия называлась «За бархатным занавесом» (с намеком на занавес железный), и действовал в ней миллионер барон Робинзон, который, опасаясь покушений, завел себе двойника по имени Браунинг, а Браунинг, не будь дурак, подменил миллионера собственной персоной.
Комедия была отвергнута из-за недостаточной злобности по отношению к миру чистогана, недотянув до таких шедевров, как «Русский вопрос» Симонова, «Голос Америки» Лавренева, «В одной стране» Вирты и «Миссурийского вальса» Погодина (оскоромился и гениальный Платонов, попытавшийся вписаться в холодную войну «Ноевым ковчегом»). И все же насмешка над шикарной европейской жизнью в этой несостоявшейся комедии наверняка была неподдельной. Ибо не только о брюкодержателях, но и о европейских писателях Зощенко отзывался с явной иронией (с подтекстом: у нас хоть и серенькая, зато правда, а у них пусть и блеск, зато фальшь).
«В самом деле – иностранцы очень уж приятно пишут. Кругом у них счастье и удача. Кругом полное благополучие. Герои все как на подбор красивые. Ходят в шелковых платьях и в голубых подштанниках. В ваннах чуть ли не ежедневно моются. А главное – масса бодрости, веселья и вранья».
Разумеется, как всегда у Зощенко, это на три четверти, если не на девять десятых, пародия (не Ремарка же или Селина он имел в виду?), но в подтексте опять-таки истинное чувство: ничего серьезного они сказать нам не могут – слишком уж разная у нас жизнь. А потому все, кто в Советской России корчил европейца, носил имя Теодор или Андреус, в мире Зощенко оказывались особенно смехотворными. А Мишель еще и жалким до слез. Тогда как естественные порождения российско-советского быта жалкими не были.
Зощенко населил советское мироздание невероятно забавными куклами, как и у Гоголя, лишенными внутреннего мира, – лишенными теплых и горьких воспоминаний, любви к родителям и детям, ночной тоски, тревог за будущее, – что позволяло потешаться над ними, не испытывая сострадания. Хотя, если бы мы увидели в них существа, подобные нам самим, нами бы овладел ужас: все их жизненные силы отданы борьбе за хоть какое-то подобие нормального («мелкобуржуазного») человеческого существования. Но если им выпадают два билета в театр для развлечения приглянувшейся дамочки, то они непременно оказываются с нею в разных местах, а в антракте у них не хватает денег на пирожные. В бане у них «смывается» привязанный к ноге номерок, по которому им должны выдать пальто в гардеробе. В больнице их укладывают в одну ванну с неизвестной старухой – словом, они всегда смехотворно проигрывают, но при этом никогда не приходят в отчаяние: советский абсурд для них в порядке вещей.
В этом мире прозвучали бы странной нелепостью любые пышные иностранные имена – скажем, Великобритания. Или лорд Байрон, чемпион романтического пессимизма. А между тем, Зощенко в своих воззрениях на человеческий род куда больший пессимист, чем Байрон. Байрон презирает людей с высоты неких идеалов – в мире Зощенко идеалисты ломаются первыми, превращаясь в лучшем случае в хамов и жуликов, а в худшем прямо-таки в троглодитов, прячущихся под землей. В мире Байрона есть по крайней мере две стихии, которые он ощущает величественными – это история и природа, – в мир Зощенко природа проникает разве что в самом затрапезном виде, а в его истории («Голубая книга») действует такое же жлобье, как в любой коммуналке.
Зощенко оскорблен не столько властью тиранов, сколько вообще властью материи над духом, «анатомической зависимостью». По обыкновению изображая простачка, он оскорбляется вещами более чем серьезными – почему, например, человек главным образом состоит из воды, что он, гриб или ягода? Да и все остальное в человеке в высшей степени посредственное, уголь, кажется…
В энтомологическом мире Зощенко все настолько посредственное, что требуется некоторое умственное напряжение, чтобы понять, что это тот самый тоталитарный мир, который послужил источником мрачного вдохновения самому Оруэллу. В мире Оруэлла возможна трагедия: любовь, восстающая против власти лозунгов, критическое мышление, посягающее на тотальный контроль, – в мире Зощенко нет ни лозунгов, ни любви, ни мышления, его герои сходятся и расходятся в силу примитивнейших житейских обстоятельств, а лозунги в их речь проникают лишь в пародийном обличье. В этом мире нет места идеологии, царит там лишь одна тотальная власть – власть куска хлеба и уголка жилплощади. Если туда и проникает история – скажем, юбилей Пушкина, – то на обитателях этого мира он сказывается единственным образом: их выселяют из чудом добытой каморки, которую поэт «осчастливил своим нестерпимым гением».