Фото: Иван Трояновский
Одна из сцен неопубликованного романа «Недопьеса»
Вот я прикасаюсь к чему-то далекому, чем рано или поздно буду отторгнут и опровергнут. Сначала я этого не хотел, делал попытки отринуть саму мысль, но после оно стало простым и обыденным делом, дарующим не свободу, но отдаленно ее напоминающую едва уловимым привкусом черешни: «на липовой коре, на зыбком песке, на снеге я пишу имя твое» * … Как ее звали? Скажу, что позабыл, хотя мои руки, разумеется, – нет. И ее смех я помнил, как и воспринял впервые, руками, когда зажимал ладонью губы, пока целовал грудь. Дальше я всегда оставался на полшага позади, пока она читала вслух Кавафиса, пока она читала вслух. Всё реже полон мыслей, всё чаще преисполнен поступками, подвигающими меня к обрыву. Так упорно, как мог, я брал от жизни блага, но все они оборачивались соляным столпом сиюминутных слабостей. В какой-то момент таковым обратится ко мне и Кавафис, не значимый для моих ушей без своего проводника. Так, я записал его на прием во вторник еще в прошлую среду, но ждал ли я его в действительности, или надеялся, что он покончит со всем сразу и по возможности безболезненно, предварительно сделав мне инъекцию морфина. Я хотел разорить его душевные силы, раздеть и измучить, а уже затем – изможденного бросить на произвол чего бы то ни было из тех только эгоистичных соображений, чтобы убедиться в твердости его намерений. Но я разорялся скорее, чем осуществлялись омерзительные мои помыслы. Я входил в залу усталый. Кавафиса (не его, разумеется, а той, чьим именем я обременил свое забытье) к тому моменту еще не находя в зале, и этим отсутствием заводил в себе et poena damni **. Затем он появлялся, излучая свет, и на каждом плече – по птице. Тут же я принимался целовать их – Кавафиса и ту, что пусть останется не названной, в их смеющиеся губы. С каждой такой встречей я всё больше убеждался, насколько могу быть бесполезен в отношении того, как быстротечны часы вдвоем, или втроем, если принимать в расчет Кавафиса. Я проникал внутрь этих строк, пропитывался запахом страниц, когда она осторожно раздвигала передо мной границы мира. Проводил пальцем по неприкасаемой до меня поверхности листа, как будто впервые видел буквы и не знал еще, как складывать их в слова, пробовал их на вкус губами, языком. После – она уходила, уводя за собой Кавафиса, а я проваливался в сон.
…
На полуоткрытой террасе дремал голубь, уткнувшись себе в живот клювом, не дав ему много времени на сборы, я метнул в него кожурой от апельсина, одномоментно заставив подняться в воздух. На самом деле птица к моей выходке была мало причастна, только приложение гнева. Будь она здесь, со мной, сейчас, та, чье имя я, якобы, вспомнить и назвать не имею способности, апельсиновая корка пришлась бы в нее за то, что я так бездарен в ее отсутствие. Многое следовало предвидеть, и прежде всего, что Кавафис нас выдаст. Рассчитывать приходилось на одно, что я задержусь здесь, как минимум до возвращения Джо́-джо. О нем я упоминаю всуе в качестве исключения, не больше. В итоге я отчаялся на разведку. И скоро, почти сразу, горько пожалел. Несуразность моего положения явила всю унизительность, с которой я забыл знаться лет пять тому назад. Что-то нелепое выходило всякий раз, как я отправлялся на поиски Джо-джо. Я намеренно растрачивал себя, приближаясь к полному истощению (читай – «гибели»). А Джо-джо всё не появлялся. Наконец, я поставил ему ультиматум: либо он явит мне знак своего расположения, либо я продолжу посягать на свое существование. Из второго у меня было заготовлено два варианта: утопиться в пруду, потешив напоследок самолюбие уток и покончив со старыми счетами, или 100500 других возможных: поезд или попросту трамвай, электровоз, яды, удушающий газ, петля, записаться в клерки и умирать от тоски мучительно долго, гильотина в выставочном зале средневековых казней и наказаний, броситься с крыши, пустить пулю в висок, пустить пулю в сердце, пустить пулю в случайного прохожего навылет и так удачно, чтобы рикошетом отдало обратно, найти дикого кабана, разозлить кабана, отдаться на суд кабана, опять же – «метать бисер перед свиньями» – не мое. Постепенно я отвлекся от мыслей о расправе, и, следуя рядом аналогий, принялся раздумывать о своем докторе и способах избавления от него.
Все началось с того, как однажды проснувшись, я обнаружил, что совершенно обезоружен: мои карманы пусты, а челюсть ломило. Предположительно излишне прилежная артикуляция стала причиной того, что бла-бла-бла – «mandibularis ossis laetabundus de glenoid fossa ***», – прокомментировал доктор, пока я жевал его пальцы во рту в точности так, как он меня об этом просил. То ли от того, что я слишком одержим собственной внешностью, мне сводило скулы от невозможности выразить себя более внятно, иными словами, более доступно, как с этим справляются другие. Под «другими» я подвожу некую идеализированную массу, стремления которых ясны, предрешены заранее и органично вписываются в общую картину. Я мог бы провести пальцем по стеклу и без труда определить, что зима сковала пространство вокруг, но это не давало мне облегчения. Всего меня выворачивало от ожидания, что вот-вот разразится звонок, прежде я не упоминал ни о каких средствах связи, теперь они мне понадобились сразу все. Я мог и сам достать немного Кавафиса, но одному мне с ним нечем было заняться. И я продолжал ждать.
…