Фото: Иван Трояновский
Отрывки из повести
Террористические будни
В России я часто испытывала бессильную ненависть. В Иерусалиме я познала жажду бессильной мести. Глобальная фаталистка, я боюсь пропустить момент, зависящий от качания серьги в моем ухе, и с жутковатой пристальностью всматриваюсь в каждого, входящего в утренний автобус – я испорчена советским воспитанием и никак не привыкну к террористам, взрывающимся вокруг.
Вот уже несколько дней я пытаюсь убежать от судьбы – заметая пахнущий ужасом след, пересаживаюсь из автобуса в автобус, каждый раз понимая, почему именно его... Трагедия не терпит суеты, только на это и надежда. Надежда? Фонарик ее тускл, стекло на колпаке пыльно, а на донышке – кладбище обгоревших насекомых.Заплеванный и записанный рай Палестины, я боюсь думать, что тебе снова предстоит разлука с твоим Адамом и его Хавой, что имена, полученные от них, снова въедятся в тебя навсегда, но только твари будут рыхлить эту каменистую знойную почву, греясь на развалинах будущего Храма. Я безумно боюсь этого. Я боюсь этого чуть меньше во время разговоров с сестрами и прочих проявлений, сопутствующих диагнозу «жизнь».
Что может быть похабнее смирившегося народа? Когда общее негодование (хотя бы) сворачивается в жутковатый комочек холода под ложечкой каждого. Нормой становится ежечасная радость: пронесло. Плевать хочется на ситуацию предчувствий и ожидания боли. Насилие порождает бессилие, а оно омерзительно и позорно.
Я знаю, о Господи, зачем придумал ты принцип коллективной ответственности – так менее хлопотно. Но ведь и более обидно, о Господи!
Вынуждена я сознаться также в том, что шарахаюсь. Стоя у перехода, я, видимо, продолжаю движение, скажем, грузовика в своем направлении, в общем, обнаруживаю себя уже шарахнувшейся. Или в пустом лифте, когда уже заказан этаж, и, прислонившись к стене, уже почти чувствуешь тошнотворное начало взмывания, обнаруживаешь себя в углу, заслоняющей голову, и вошедший перепуган. Самое интересное, что многие граждане и России, и Америки считают это нормой, а один московский турист прямо так и сформулировал: «А зачем ты в лифте ездишь?». Из всего этого напрашивается очевидный вывод: НЕ ПРОДОЛЖАЙ ЧУЖОЕ ДВИЖЕНИЕ ни мысленно, ни, впрочем, и физически – это чужое.
Самое неприятное, что сама я превратилась в террористку и мысленно уже взорвала все мало-мальски людные места Иерусалима. Мысли мои постоянно заняты поиском спасения от себя же, но выхода нет – каждый раз меня не ловят, не обезвреживают и не подозревают.
Теперь на каждой относительно центральной остановке кулючат скучающие, если однополые, солдатские пары, или оживленные, если наоборот. Единственное, что мне в этом нравится – рассматривать их, когда автобус дергается в пробках.
– Военный парад нашей многонациональной еврейской молодежи, – грустно сказала удрученная Сюзанна, потолстевшая за последние три недели, потому что от страха все время жрет орехи и конфеты.
По этому поводу я сказала ей, не имея ввиду ничего такого:
– Прекрати есть! – сказала я. – Ты просто откармливаешь себя, как на убой... То есть, не в этом смысле, а что тебя разнесет...
Она поперхнулась и констатировала:
– Наконец-то прорвало. Ну-ка, еще что-нибудь...
Но жрать перестала.
В конце концов, я поняла, что Они выдавливают меня из Иерусалима и вынуждают к поездке в Россию. Как нехотя тащилась я в турагентство, находящееся в двадцати метрах от последнего взрыва, как медленно озиралась. Наконец, я обреченно села к милой девушке по имени Мири и взяла билет на четыре ночи в Амстердам.
Амстердам
Амстердам констатировал, что я старуха, но успокоил, что это абсолютно неважно. Одомашненные каналы вели меня по нереальному городу; астеничные дома хлопали ставнями, то выворачивая красную изнанку глаз, то прикрывая белые маскарадные веки, а то и просто так. Сталкиваясь в гулком пространстве улиц, краски домов смешивались, наползали друг на друга и отражались все вместе в воде, образуя приглушенную палитру больших и малых голландцев.
Я не оказалась своей в этом добродетельном городе прирученного порока, но я и не ждала этого, поэтому просто наслаждалась доставшейся и почти нетронутой трапезой: поблескивающий тускло-драгоценно мертвый фазан, черный кубок, серебрящийся на вишневом ковре. С глубокой темноты столешницы свешивается, как обессиленный солнечный луч, длинная шкурка лимона. И темный хлеб, еще хранящий теплоту преломивших его ладоней...