Фото: Анна Гребенник
Публикуется впервые. Перевод с украинского Ю. Ананко.
Роман-мастерская (от имени Альфы – в изложении автора).
Второй отрывок из романа «Жилище». Печатается с продолжением в последующих выпусках
Несколько дней я кружил вокруг нашего двора, ловко избегая встречи с отцом. А он метался между домом и лесом, размазывал по щекам огромными кулаками грязные слезы, заглядывал одичало под каждый куст, искал меня в густых кронах. Иногда отцу казалось, что наконец-то он увидел ребенка, – тогда он грозил воображаемому мне кулаком, но тот, кто ему виделся, не спешил оставлять насиженное на дереве место, и отец, понимая, что так ничего не добьется, нежно, извинительно, но все же с упрямым призывом улыбался, точно подбадривая улыбнуться и того, кто на дереве… И однажды в неизъяснимой жалости к отцу и к себе (во всяком случае, так мне должно было представляться тогда, – лишь позже понял, что это ужаснуло меня предчувствие своего грядущего) я громко заплакал – глухонемой отец резко оборотился в мою сторону, хотя не мог услышать, не должен был, и упал в траву, словно в один миг отнялись у него ноги. Я подбежал к нему и увидел, что он плачет не от радости. Твердо уверен, отец плакал от отчаяния, что не может сказать мне чего-то очень важного, самого главного. И в те минуты, когда я окончательно запутываюсь в себе самом, когда уже нечего есть и пить, нечем дышать, а воинственные администраторы в галстуках и с кокардами на фуражках суживают вокруг меня свой ужасающий и непостижимый танец погони за тем, кто пробудил их бдительность бегством от самого себя, только тогда мне начинает казаться, будто вот-вот догадаюсь, что же хотел сказать мне отец; я тужусь, подтягиваюсь на тонкой струне отчаяния к отцовой душе; еще усилие – и коснусь ее устами, а, следовательно, спасусь, освобожусь и освобожу других, но все неожиданно рвется, и я тоже падаю, как стоял, и давлюсь слезами, как в далекий тот день мой отец. Администраторы уже здесь, но они разочарованы, хотя упрямо продолжают искать. По их мнению, убегающий – непременно преступник, нужно лишь найти вещественные доказательства. Я безучастно смотрю в пустую темень и думаю, что если бы они были моими детьми, струна бы не порвалась и я бы непременно дотянулся...
Могу ли я теперь себе сказать, что в те, такие далекие, времена в моих чувствах к младенцу преобладала надо всем ненависть? Либо же страх или обида? Мне очень часто думается, что действительное прошлое, а также наша память о нем – совсем разные миры, которые имеют одну лишь общую точку в безмерности космического духа, – а именно человека, который когда-то жил и который теперь вспоминает. Мы возвращаемся к воспоминаниям каждый раз с другими источниками света и с новыми эталонами, с неизвестными до сих пор критериями недостатков и достоинств. И чем больше дней и ночей отдаляют нас от пережитых картин и событий, тем своевольнее мы ведем себя на пространствах памяти, будто живем во второй раз, в третий раз – изысканнее, чище, выше и выше вздымаясь над уровнем прошлого или же углубляясь в подземные его пласты. Таким образом, задним числом люди становятся обладателями наиценнейшего из богатств – непродуктивной мудрости, безосновательного счастья, поскольку такая мудрость и такое счастье навсегда замкнуты в себе, словно скорпионы, залитые прозрачной эпоксидной смолой. Мысленно я убивал Катю десятки раз – вот бы ей столько жизни отмерялось, сколько я ей смерти желал, она бы, наверное, и меня пережила. Уже после того, как она вышла замуж, а я возвратился из армии, сидели мы с ней за столом, она ритмично билась затылком об оконный косяк и устало причитала: «Что ж ты, братец, не довел дело до конца? Утопил бы меня в овраге, и стала бы я невинным ангелом на веки веков…». Как же, Катя, ангелом – с такими вот крылышками нежными, как у ночного мотылька. Перепархивала бы с одного чужого греха на другой, словно с цветка на цветок… Однако не Бог я, сестра, чтобы освобождать смертных от предписанных им судьбою мук. Как и меня никто, пусть как высоко ни взлетел бы он в нашем курятнике, от этого не освободит, нет у него такого права, хоть бы и кукарекал, хоть бы и квохтал, а то и по-соловьиному запел. Лишь себе самому я Бог, никому ведь не под силу погасить огонь у меня под ногами, коль я действительно отыскал в темных лабиринтах своей совести путь к Богу и вызвал Его из полузасыпанной норы на свет белый: «Выходи, Боже, хотя бы через дверь моего тела, иначе погибнешь, задохнешься – спасайся, Боже, ежели тебе предопределено быть бессмертным! Беги и не оглядывайся, пока глаза твои не заслепит утреннее солнце…». Ненависть и омерзение к младенцу в загаженном и мокром тряпье холодно тлели в сумрачной душе мальчика, тетива терпения ослабевала во сне и напрягалась днем, когда малышка кричала и ее нужно было колыхать, колыхать, пока весь дом в глазах не начинал качаться, однако же в сумерках чувств не гас свет и с каждым днем огонь становился все ощутимее. Да и чем бы то могло быть иным, если не огнем? Кто из вас в этом может быть сведущ лучше, нежели тот, кто был свидетелем возникновения источника энергии неведомой, самодостаточным ее объектом и субъектом, стал впоследствии слугой источника, его носителем, странствующей мастерской ненавязчивого, но тем именно и коварного тепла? Малышка семенит извилисто, бежит, не догадывается, что убегать все дальше, как того требует побудительная целенаправленность самого слова «убегать», не позволяет ей страх перед крапивой и пчелой, которые непременно обидят на чужой территории, а может, и не страх – просто правила игры, отражение нашим сознанием непостижимых космических ритмов: сгорай – не сгори, убегай – не убеги, умирай – не умри... Даже для первых людей слова были туманными ориентирами, попыткой упорядочить мир, но слова никогда не были и не станут вещью, на которую указывают, целью действия, на которое намекают. Да не так уж и хочет убежать от меня маленькая Катя, навзничь падает в траву, но в руки не дается, упирается кривыми ножками, бьет кулачками по моей голове, смеется, аж сопли из носа пузырятся. Ручки маленькие, но лицу все же больно. Поворачиваю в сторону голову и вовсе не удивляюсь, что шагах в десяти стоит и почти умиленно следит за нами овчарка, которую убили, а может, волчица, приходившая тогда ко мне в ночном лесу, вероятнее всего – другие. Но по-настоящему догнать Катю я и не пытался. Что ни год – страх перед возможностью в конце концов поймать сестру становился все непостижимее, тревожнее, мучительней. На сильных своих ногах я в несколько прыжков сокращал расстояние между мной и Катей – протяни руку и ухватишь ее за цветастую блузу, но сила вытекала из рук и ног в землю. Я опускался на траву и спазматически глотал воздух, будто из огня картофель. Было больно, но боль была лишь ширмой, за которой стояли любовь и стыд. Не знал ведь, что сделаю с Катей, когда она однажды нарочно поддастся и упадет мне на руки? Рано иль поздно это должно было произойти, и я отказался от привычных наших прогулок на луг или в лес, резким упреком похабной реплики отклоняя ее приглашение, чем удивил и обидел сестру. Я шел с топором к навесу у сарая, будто бы тюкать ветки, и чувствовал, как она смотрит. Поверите ли, до сих пор ощущаю тот взгляд так, точно в спину медленно загоняют минимум десяток игл одновременно, боль отдается в мыслях, они леденеют и трескаются, словно куриные яйца на морозе. Избави вас Господь от любви к родной сестре…