Перевод рассказа «Гомес-Паласио» впервые был опубликован в книге: Боланьо Р. Шлюхи-убийцы. М.: Астрель, CORPUS, 2011. 256 с.
Я отправился в Гомес-Паласио, когда случился один из худших периодов в моей жизни. Мне было двадцать три года, и я уже знал, что дни пребывания в Мексике сочтены.
Мой друг Монтеро, служивший в Институте изящных искусств,[1] нашел мне работу в литературной студии в городе с ужасным названием – Гомес-Паласио. Процесс вступления в должность предполагал одну довольно приятную стадию: сперва, чтобы войти в курс дела, я должен был совершить небольшое турне по литературным и прочим студиям, раскиданным в той же части страны. Отдохнешь на севере, сказал мне Монтеро, а потом отправишься работать в Гомес-Паласио и сразу забудешь обо всем прочем. Сам не знаю, почему я согласился. Ведь я понимал, что ни при каких обстоятельствах не останусь жить в Гомес-Паласио, понимал, что все равно не стану руководить литературной студией в забытом богом северном мексиканском городке.
Однажды утром я выехал из столицы в битком набитом автобусе – так началось мое путешествие. Я побывал в Сан-Луис-Потоси, в Агуаскальентесе, в Гуанахуато, в Леоне – перечисляю наобум, потому что затруднился бы сказать, в каком городе я был сначала, в каком – позже и сколько дней где провел. Затем были еще Торреон и Сальтильо. И Дуранго.
В конце концов я добрался до Гомес-Паласио и явился в местный филиал Института изящных искусств, чтобы познакомиться с теми, кому предстояло быть моими учениками. Меня все время бил озноб, несмотря на жару. Директриса, пухлая, средних лет женщина с глазами навыкате, одетая в замечательное платье, на котором были изображены почти все местные цветы, поселила меня в жутком пригородном мотеле – он стоял посередине шоссе, которое никуда не вело.
Утром она сама заезжала за мной. У нее была огромная машина небесно-голубого цвета, и водила она так, что ехать с ней было страшновато, хотя в общем и целом можно сказать, что справлялась она с рулем не так уж и плохо. Машина имела автоматическое управление, однако ноги женщины с трудом доставали до педалей. Всякий раз мы сперва отправлялись в придорожный ресторан, который хорошо был виден вдали из окна моего мотеля, – красноватый нарост на фоне желто-голубого неба. Там мы заказывали апельсиновый сок и яйца по-мексикански, а потом – несколько чашек кофе, которые директриса оплачивала талонами Института изящных искусств (кажется) и никогда – наличными.
Затем она откидывалась на спинку стула и заводила речь о своей жизни в этом северном городе, и о своих стихах, опубликованных в маленьком издательстве, существовавшем в их штате на деньги INBAL, и о своем муже, который не понимал, что это за работа такая – поэтесса и как можно подобным ремеслом зарабатывать на жизнь. Пока она говорила, я не переставал курить одну «Бали» за другой, смотрел в окошко на дорогу и размышлял о том, что жизнь моя – череда сплошных неудач. Потом мы снова садились в машину и ехали в Гомес-Паласио, в филиал Института, помещавшийся в двухэтажном здании, ничем не примечательном, если не считать немощенного патио, где росло всего три дерева, а также запущенного – или пока лишь наполовину возрожденного – сада, там роились похожие на зомби подростки, которые изучали живопись, музыку и литературу. В первый раз я почти не обратил на патио внимания. Во второй – почувствовал озноб. Все это не имеет никакого смысла, думал я, но в глубине души знал, что смысл оно так-таки имеет и этот смысл как раз и терзает меня, если позволить себе некоторое преувеличение, хотя тогда я никакого преувеличения в этом не видел. Возможно, тогда я путал смысл с необходимостью. Возможно, я просто пребывал во взвинченном состоянии.
Ночами я с трудом засыпал. Меня преследовали кошмары. Прежде чем лечь в постель, я проверял, чтобы дверь и окна моей комнаты были наглухо закрыты. У меня пересыхало во рту, и спасала только вода. Я то и дело вставал, шел в ванную и набирал стакан воды. А раз уж я все равно вставал, то пользовался случаем, чтобы лишний раз проверить, хорошо ли заперты дверь и окна. Порой я забывал о своих страхах и останавливался перед окном, глядя на пустыню ночи. Потом снова ложился в постель и закрывал глаза, но уже успевал выпить столько воды, что вскоре приходилось вставать снова, на сей раз – чтобы пойти в уборную. А поскольку я все равно вставал, то опять проверял все запоры в комнате и опять успокаивался, вслушиваясь в далекие звуки ночной пустыни (еле слышный шум машин, которые ехали на север или на юг) или созерцая в окно ночь. Пока не начинало светать. И только тогда мне наконец-то удавалось заснуть и поспать какое-то время, но не больше двух-трех часов.
Однажды утром за завтраком директриса спросила, почему у меня такие глаза. Потому что я мало сплю, ответил я. Да, глаза совсем красные, сказала она и тотчас перескочила на другую тему. В тот же день, когда мы ехали обратно в мотель, она спросила, не хочу ли я сесть за руль. Я не умею водить машину, ответил я. Она засмеялась и притормозила у обочины. Мимо нас проехал рефрижератор. Я заметил, что на белом фоне большими синими буквами написано:
МЯСО ВДОВЫ ПАДИЛЬИ.
Рефрижератор ехал из Монтеррея, и водитель посмотрел на меня с любопытством, показавшимся мне необъяснимым. Директриса открыла дверцу и вышла из машины. Садись на мое место, сказала она. Я так и сделал. Я сидел, вцепившись в руль, и видел, как она обошла машину спереди. Затем села рядом со мной и велела трогать.
Довольно долго я вел машину по серой ленте, соединявшей Гомес-Паласио с моим мотелем. Поравнявшись с ним, я не остановился. Только глянул на директрису – она улыбалась и была явно не против того, чтобы мы прокатились еще немного. Поначалу мы оба смотрели на шоссе молча. Когда мотель остался позади, она заговорила про свои стихи, про свою работу, про своего нечуткого мужа. Наконец она выговорилась, включила магнитофон и поставила кассету, на которой какая-то певица исполняла ранчеры.[2] У певицы был печальный голос, и она неизменно на пару нот опережала оркестр. Это моя подруга, сказала директриса. Я не понял. Что? – переспросил я. Мы с этой певицей – близкие подруги, сказала директриса. А! Она из Дуранго, сказала директриса. Ты там уже побывал? Да, я был в Дуранго, ответил я. Ну и как ты нашел тамошние литературные студии? Гораздо хуже, чем здесь, ответил я, чтобы сделать ей приятное, но она, по всей видимости, оценила мои слова иначе. Она из Дуранго, но сейчас живет в Сьюдад-Хуаресе, сказала она. Иногда, когда певица едет в свой родной город повидаться с матерью, она звонит мне, и я, чего бы мне это ни стоило, нахожу время и провожу с ней несколько дней в Дуранго. Здорово, сказал я, не отрывая глаз от дороги. Я останавливаюсь у нее, в доме ее матери, сказала директриса. Мы спим в ее комнате, часами разговариваем и слушаем диски. Время от времени одна из нас идет на кухню и готовит кофе. Я обычно везу ей печенье «Регалада», которое она страшно любит. Пьем кофе и едим печенье. Мы познакомились, когда нам обеим было по пятнадцать лет. Лучшая моя подруга.
У горизонта я увидел низкие горы, среди которых терялось шоссе. С востока на нас надвигалась ночь. Какого цвета пустыня ночью? – спросил я сам себя несколько дней назад, когда сидел один в мотеле. Вопрос риторический и глупый, но подспудно я связывал его с собственным будущим или, пожалуй, даже не столько с будущим, сколько со способностью переносить изводившую меня боль. Однажды на занятиях в литературной студии один парень спросил, почему я пишу стихи и как долго намерен их писать. Директриса при этом не присутствовала. В студии находились пять учеников – столько их всего и было. Четыре мальчика и одна девочка. Двое из них были совсем бедно одеты. Девочка, низенькая и тощая, одевалась, я бы сказал, простовато. Тот, кто задал вопрос, мог бы учиться в университете, но вместо этого вкалывал простым рабочим на мыльной фабрике, самой большой (и, скорее всего, единственной) в штате. Еще один парень служил официантом в итальянском ресторане. Двое других учились в подготовительном (перед поступлением в университет) классе. Девочка не училась и не работала.
Неожиданно для себя я ответил ему. Какое-то время мы шестеро сидели молча. И я между тем взвешивал возможность остаться работать в Гомес-Паласио, остаться здесь навсегда. Прежде я замечал в патио пару учениц из студии живописи, которые показались мне красивыми. Если повезет, я могу жениться на одной из них. Та, что попривлекательнее, выглядела и более заурядной. Я вообразил долгий и сложный период ухаживания. Вообразил мрачный прохладный дом с густым садом. Как долго вы намерены писать стихи? – спросил парень с мыльной фабрики. Я мог бы ответить что угодно. Но выбрал самый простой вариант: не знаю. А ты? Я начал писать, потому что поэзия делает меня более свободным, учитель, и я никогда от нее не откажусь, сказал он с улыбкой, которая плохо скрывала гордость собой и некий вызов. Ответ грешил расплывчатостью, а также излишним пафосом. За этим ответом я увидел, однако, не рабочего с мыльной фабрики, не того человека, каким он стал сейчас, а того, каким был в пятнадцать лет или, пожалуй, в двенадцать, я видел, как он бежит или шагает по окраинным улицам Гомес-Паласио под небом, похожим на горную лавину. А еще я увидел его друзей-приятелей: вряд ли они выжили, подумалось мне. Вряд ли. И это, надо полагать, вполне в порядке вещей.
Потом мы читали стихи. Из всех студийцев только девочка обладала хоть каким-то намеком на талант. Но я уже вообще мало в чем был уверен. Когда мы вышли на улицу, директриса ждала меня вместе с двумя незнакомыми типами – как оказалось, чиновниками из администрации штата Дуранго. Я почему-то сперва подумал, что это полицейские и они явились меня арестовать. Ребята простились со мной и отправились кто куда – тощая девица вместе с парнем, трое остальных – отдельно. Я смотрел, как они шагают по коридору с облупленными стенами. Потом двинулся за ними к дверям, словно забыл кому-то что-то сказать. Там я остановился и стал смотреть, как они исчезают в разных концах улицы.
Тут директриса повторила: это моя лучшая подруга – и замолчала. Шоссе уже не стелилось перед нами одной прямой лентой. В зеркало заднего вида я увидел огромную стену: она поднималась за городом, который мы покидали. Я не сразу сообразил, что это ночь. Из магнитофона полилась новая песня. Речь шла о затерянной на севере страны деревушке, где счастливы все, кроме нее. Мне показалось, что директриса плачет. Это были безмолвные, полные достоинства, но неудержимые слезы. Однако точно сказать, плачет она или нет, я бы не смог. Я ни на миг не отрывал глаз от дороги. Потом директриса достала платок и высморкалась. Зажги фары, велела она едва слышно. Я продолжал вести машину.