* * *
Услышав голос тихий и глухой,
остановлюсь с протянутой рукой,
сжимая прошлогоднюю газету.
Снег падает по направленью к лету
и замирает где-то за рекой.
Гудок оттуда хриплый и глухой
все тянется без эха, без ответа.
Я в сумерках ищу источник света
за городской невидимой чертой,
давно уже от стаи той отсталый.
Слетает незаметно снег усталый.
Его ловлю я ртом,
и, застегнув пальто,
гляжу в незамерзающие лужи,
гордясь лишь мне заметной красотой,
и радуюсь:
могло бы быть и хуже.
И странно, что оставлена была
за рубежом осеннего стекла
рукой рассеянной
полоска этой суши.
* * *
Я постепенно дичаю. Цветы завяли.
Луч на кирпичной стене задержался и стаял.
В сумерках снов отлетевшая стая
молча повисла, как в пыльном заброшенном зале.
Долго сочится физиология горя.
Только не умер никто, никуда и не канул.
Дни мои сонмом идут, как усталые звери,
как облака к Атлантическому океану.
Голос откуда-то слышен. Не голос, но эхо.
Но на каком языке издали непонятно.
То ли она поминает заблудшего лихом,
то ли ребёнок, проснувшись, бормочет невнятно.
Выну из сумки: «закат догорает смертельно».
Вновь уберу, и достану: «и ветер рыдает».
Улицей длинной и невозвратно осенней
женщина с сумкой куда-то уходит седая.
Часовщик
Там часовщик в своей берлоге
подводит вечные итоги,
и тикает нутро часов.
Его бессменная свобода,
его без возраста черты
напоминают мне о чем-то,
что я давно уже забыл.
Когда-то я здесь пиво пил
и в ближний парк гулять ходил.
Скорей всего, китаец он
(а не кореец, не японец),
но из провинции далекой.
Мычит на странном языке,
и ing'а гул в гортани донной
плывет на темном языке,
верней, не выйдя из гортани.
Когда-то я там рядом жил,
любил, дружил, потом уехал.
Китайца вижу много реже,
часы другие приобрел.
И их чиню теперь в другом,
не азиатском, новом, чистом,
аптечном, хинном и искристом
обычном заведении.
Но иногда я проезжаю,
приторможу, гляжу: вот он,
согнувшись низко и безмолвно,
корпит неумолимо долго
над скорлупой моих часов.
Тот мой заказ давно просрочен,
мной не получен, в срок не сдан.
Китаец мой сосредоточен
и в вечный бой идти готов.
А я – в китайский ресторан.
* * *
Я – пейзаж после битвы
в стране, оставленной утром,
где проходят войска
в пыли пяти континентов.
Стекленеет листва.
На ветвях – воздушные змеи и ленты.
Воздушные замки – в снегу
до второго пришествия лета.
Я – судьба пересохших ручьев, подлесков,
бездонных оврагов,
поселений, где ходят к могилам врагов.
Черный ветер полуночи
шелестит улетевшей бумагой
не отправленных писем.
Светлый ветер забвенья играет травою
на стыках железных дорог
в глуши городов.
Пахнет гарью, сиренью, железом и солидолом.
Безногий посыльный за пазухой греет письмо.
Я смотрю на карту метро, как антрополог
близоруко и долго
глядит на скелет в берлоге лаборатории,
не слыша посыльного, что стучит третий век
в слюдяное окно.
Здесь темнеет к утру,
и я наконец засыпаю.
Снится женской души сквозная
летящая ткань.
Я – пейзаж после битвы в стране,
где снег выпадает лишь к маю
и где на воскресенье
выпадает последний наш день.
* * *
Eka Efi
Что нам осталось, что нам осталось?
Несколько слов не досказалось.
Бар на Тверской, Ярославский вокзал,
трансатлантический мост, электричка,
Аэрофлот, океана слеза
и телефонная перекличка.
Много ли мало, не важно теперь.
Где эта улица, где эта дверь?
Сколько осталось, много ли мало?
Нас закрывает одно покрывало.
Вместе и рядом.
Пространство и время.
Нежность нельзя килобайтом измерить
Это и есть та самая доля.
Светится электронное поле.
Вот и осталось: кивок на экране.
Я не прощаюсь на срок и заранее.
Знаю ответы: срок не отмерен.
Что же осталось?
Пространство и время.
В жизни, мне данной, так получилось:
прядь и очки, через границы,
голос в ночи,
и знак на ключице.